Диалог с классиком

Письмо Льву Николаевичу Толстому.

Здравствуйте, уважаемый Лев Николаевич! Я большая поклонница Вашего творчества, но никогда бы не подумала, что когда-нибудь возьмусь писать эти строки. Ведь я человек, который читает немного классических произведений и редко кому-то пишет письма. Но мое желание написать, просто неудержимое, потому что я хочу Вам написать о том, какое место занимаете Вы и Ваше творчество не только в моей жизни, но и в жизни других людей, которые увлекаются Вашими произведениями.

Прежде всего, я бы хотела выразить Вам огромную благодарность, за то, что Вы написали много хороших произведений, которые знают многие люди не только в нашей стране, но и далеко за ее приделами. Вы внесли огромный вклад, как в русскую литературу, так и в мировую, тем самым прославили Россию и, конечно же, себя. Ваше творчество прошло сквозь века, и я уверенна, что оно не утратит свою актуальность через многие годы. Потому что в Ваших произведениях есть ответы на вопросы, которые волнуют каждого человека.
Одним из примеров таких произведений является Ваша самая знаменитая работа «Война и мир». Этот роман-эпопея покорил миллионы людей, а герои этого произведения навсегда остались в сердцах у читателей. Каждый герой этого романа - это человек с невероятной судьбой. Одни счастливы знать, что такое взаимная любовь и быть любимым, а другие познают все ее худшие стороны и проклинают это чувство. Когда я читала этот роман, я погружалась в другой мир. Во времена шикарных нарядов, балов, мужественных поступков, чистой и безграничной любви. На протяжении всего романа нам открываются новые стороны персонажей, их споры друг с другом и внутренние искания самого себя. Вы показали это так ярко, эмоционально и реалистично, что я, читая это произведение, влюблялась, ненавидела, радовалась и переживала вместе с героями. У меня в этом произведении нет именно одного любимого героя, потому что все они разные и необычные, а их проблемы и поступки такие современные, что я могу сказать, что это вечные образы. Взять, например Пьера Безухова. В этом романе описываются его духовные искания, его раздумия о смысле жизни. Разве сейчас люди не задумываться над этим? Конечно же да! Молодёжь точно так же переживает о будущем, пытается найти себя, своё место в жизни, как и несколько веков назад. Они задаются вопросами о любви, как это делала Наташа Ростова, их волнует отношение отцов и детей, как это волновало Андрея Болконского. Именно это делает произведение таким актуальным, знаменитым, а главное - вечным, а Вас - удивительно талантливым писателем, ведь далеко не каждый сможет так описать жизнь, и тем самым помочь разобраться в самом себе. И не смотря на то, что сейчас количество читающих людей значительно уменьшилось, я уверенна, что такие произведения, как «Война и мир», помогут еще не одному поколению найти для себя смысл жизни, научиться глубоко мыслить, понять себя и попытается сделать мир лучше.
С уважением, Ваша почитательница Наташа Мамчич.

Лев Николаевич Толстой

Письмо революционеру

Толстой Лев Николаевич

Письмо революционеру

Лев Толстой

Письмо революционеру

Получил ваше интересное письмо и очень рад случаю ответить на него.

Вы говорите, первое, что правильно понятый эгоизм это благо для всех, и что эта истина с разрушением старого строя быстро войдет в сознание людей. А как только истина войдет в сознание людей, так и наступит общее благо. Второе то, что ум человеческий может придумать условия общежития, при коих эгоизм одного человека не будет вредить другому. И третье то, что при этих придуманных условиях общежития, может, как вы выражаетесь, иметь место до известной степени и элемент принуждения, т.е. что для того, чтобы люди исполняли требования придуманного теоретиками наилучшего устройства, можно и должно употреблять насилие.

Три положения эти признаются одинаково всеми учеными, политиками и экономистами нашего времени. Ученые теоретики только не так откровенно, как вы, высказывают их. На этих трех положениях, основаны рассуждения сотен, тысяч людей, считающих себя руководителями человечества. А между тем все три положения эти суть не что иное, как самые странные и ни на чем не основанные суеверия. Не говорю уже о произвольности утверждения о том, что эгоизм, т.е. начало раздора и разъединения, может привести к согласию и единению, ни о странности столь распространенного суеверия о том, что небольшая кучка людей, большей частью не лучших, а худших, может придумывать наилучшее устройство жизни для миллионов людей, само допущение употребления насилия для введения придуманного устройства, тогда как таких придуманных устройств сотни противоположных одно другому, уже ясно показывает всю безосновательность этих странных суеверий.

Люди видят несправедливость и бедственность положения рабочего народа, лишенного возможности пользоваться произведениями своего труда, отбираемыми от него меньшинством властвующих и капиталистов, и придумывают средства изменения и исправления этого положения огромного большинства человечества. И вот для изменения и исправления такого положения предлагаются различными людьми различные приемы общественного устройства. Одни предлагают конституционную монархию с социалистическим устройством рабочих, есть и такие, которые отстаивают неограниченную монархию, другие предлагают республику с различными устройствами: меньшевики, большевики, трудовики, максималисты, синдикалисты, третьи предлагают прямое законодательство народа, четвертые анархию с коммунальным устройством и мн. др. Каждая партия, зная наверно, что нужно для блага людей, говорит: только дайте мне власть, и я устрою всеобщее благополучие. Но несмотря на то, что многие из этих партий находились или даже и теперь находятся во власти, всеобщее обещанное благополучие все не устраивается, и положение рабочих продолжает одинаково ухудшаться. Происходит это от того, что властвующее меньшинство, как бы оно ни называлось, неограниченной монархией, конституцией или республикой демократической, как во Франции, Швейцарии, Америке, находясь во власти и руководясь свойственным людям эгоизмом, естественно употребляют эту власть для удержания за собой посредством насилия трех выгод, которые приобретаются, как в ущерб рабочего народа. Так что при всех революциях и переменах правлений переменяются только властвующие: на место одних садятся другие, положение же рабочего народа остается все то же (Людям, сомневающимся в том, что положение рабочего народа везде по существу одинаково несправедливо и дурно и не улучшается, а ухудшается, советую прочесть прекрасную книгу Лозинского "Итоги Парламентаризма". Так это было во Франции, в Англии, Германии, Америке, так это теперь с особенной очевидностью проявляется в России. Теперь верх одержала деспотическая партия, и она естественно употребляет все свои силы на борьбу с противными партиями и не заботится об улучшении положения народа. Если бы верх был за конституционалистами, было бы тоже самое: они боролись бы с реакционерами и социалистами и точно так же не заботились бы об улучшении положения народа. То же бы было, если бы верх был за республиканцами, как это и было во Франции при Большой и всех последующих революциях, как это происходило и происходит везде. Как только дело решается насилием, насилие не может прекратиться. Насилуемые озлобляются против насилующих и, как только имеют к тому возможность, употребляют все свои силы на борьбу с теми, кто насиловал их. Происходит это потому, что, при решении дела насилием, победа всегда остается не за лучшими людьми, а за более эгоистичными, хитрыми, бессовестными и жестокими. Люди же эгоистичные, бессовестные и жестокие не имеют никаких оснований для того, чтобы отказаться в пользу народа от тех выгод, которые они приобрели и которыми пользуются. Выгоды же, которыми пользуются властвующие, всегда в ущерб народу. Так что мешает освобождению народа от того угнетения и обмана, в которых он находится, никак не то, что нехорошо придумано вперед то или другое устройство общества, а то, что то или другое устройство вводится и поддерживается насилием. И потому естественно казалось бы людям, желающим освобождения народа, заботиться не о придумывании наилучшего устройства жизни освобожденного от порабощения народа, а изыскивать средства избавления народа от того насилия, которое порабощает его.

В чем же состоит то насилие, которое порабощает народ, и кто производит его? Казалось бы очевидно, сто сотни властвующих, правителей и богачей, не могут заставлять большие миллионы рабочих покоряться им, и что если сотни властвуют над миллионами, то насилие, совершаемое над миллионами рабочего народа, совершается не непосредственно кучкой властвующих, а самим народом, который каким то сложными, хитрыми и искусными мерами приводится в то странное положение, при котором чувствует себя вынужденным совершать насилие сам над собой. И потому казалось бы естественно людям, желающим избавления народа от его порабощения, исследовать прежде всего причины этого самоугнетения и постараться устранить их. А между тем горы книг написаны и пишутся Марксами, Жоресами, Каутскими и другими теоретиками о том, каким, по открываемым ими историческим законам, должно быть человеческое общество и как оно должно быть устроено, о том же, как устранить главную, ближайшую, основную причину зла, насилие, совершаемое рабочими самими над собой, не только никто не говорит, но напротив все допускают необходимость того самого насилия, от которого и происходит порабощение рабочего народа.

Так что, как ни странно это сказать, но нельзя не видеть того, что все горы социалистических, политических, экономических сочинений, исполненных эрудиции и ума, в сущности суть не что иное, как только пустые, ни на что не нужные, притом еще и очень вредные писания, отвлекающие человеческую мысль от естественного и разумного пути и направляющие ее на путь искусственный, ложный и губительный. Все эти писания подобны тому, что бы делали люди, у которых не было бы другой земли, кроме земли из под леса, если бы люди эти, вместо того, чтобы корчевать эту землю, занимались бы рассуждениями и спорами о том, какими растениями засеять и засадить эту землю, когда она сама собой по предлагаемому историческому закону, сделается удобной для хлебопашества. Ученые люди придумывают наилучшее будущее устройство жизни людей, порабощенных насилием, старательно обсуживая все подробности будущего устройства и горячо споря друг с другом о том, каким должно быть это будущее устройство, но ни слова не говорят о том насилии, при существовании которого немыслимо никакое будущее устройство общественной жизни, никакое улучшение положения рабочего народа.

Для улучшения положения рабочего народа нужно одно: не рассуждение о будущем устройства, а только освобождение самого себя от того насилия, которое он по воле властвующих производит сам над собой.

Как же освободиться народу от того насилия, которое он, в угоду меньшинству, производит сам над собой? Ответ может быть только один: освободиться от насилия может рабочий народ только тем, что перестанет участвовать в каком бы то ни было насилии, для каких бы то ни было условиях. А как же сделать то, чтобы люди не делали насилий, не участвовали в них для каких бы то ни было целей, при каких бы то ни было условиях? Для этого есть только одно средство: средство это в том, чтобы люди поняли про себя, что они такое, и следствие этого признали бы, что они всегда при каких бы то ни было условиях должны и чего никогда ни при каких условиях не должны делать, в том числе и всякого рода насилия человека над человеком, несовместимого с сознанием человеком своего человеческого достоинства.

Для того ж, чтобы люди поняли, что они такие, и вследствие этого признали бы, что есть дела, которые они всегда должны делать, и такие, какие они никогда ни при каких условиях не должны делать, в том числе и насилие человека над человеком, нужно то самое, что отрицаете и вы и ваши учителя руководители: нужна соответственная времени, т.е. степени умственного развития людей, религия.

Так что избавление рабочего народа от его угнетения и изменение его положения может быть достигнуто никак не проектами наилучшего устройства и еще меньше попытками введения этого устройства насилием, а только одним: тем самым, что отрицается радетелями народа, утверждением и распространением в людях такого религиозного сознания, при котором человек признавал бы невозможность всякого нарушения единства и уважения к ближнему и потому и нравственную невозможность совершения над ближним какого бы то ни было насилия. А такое религиозное сознание, исключающее возможность насилия, казалось бы, легко могло быть усвоено и признано не только христианским, но и всем человечеством нашего времени, если бы не было, с одной стороны, суеверия лжерелигиозного, а с другой еще более вредного суеверия лженаучного.

Вы говорите, что правильно понятый эгоизм это благо всех, что не может вполне наслаждаться своим счастьем человек, если общество страдает, что будущее желательное общество должно быть построено на труде и солидарности всех. Все это совершенно справедливо, но достигается это только религиозным чувством, основа которого есть любовь, а никак не насилием, которое одно мешает установлению такого общества.

Для того же, чтобы народ мог освободиться от того насилия, которое он по воле властвующих производит сам над собой, нужно, чтобы среди народа установилась соответствующая времени религия, признающая одинаковое божественное начало во всех людях и потому не допускающая возможности насилия человека над человеком. О том же, как народ устроится, когда он освободится от насилия, подумает он сам, когда освобождение это совершится, и без помощи ученых профессоров найдет то устройство, которое ему свойственно и нужно. в убийство, нечего далеко ходить. Переполненная... 1854 г. 182 С. Н. Толстому . См. письмо 35. 183 В. П. Толстому . Письмо неизвестно. 184 H. H. Толстой в октябре писал: «Маша...

  • Толстой Собрание сочинений том 13 Воскресение

    Сочинение >> Литература и русский язык

    Она, доставая письмо из кармана. – Письмо не запечатано, ... последующих упоминаний «Воскресения» в письмах и дневниках Толстого свидетельствует о его глубокой... , отражало перемену отношения к революционерам самого Толстого . Страшная и трагическая история...

  • Толстой Собрание сочинений том 14 произведения 1903-

    Сочинение >> Литература и русский язык

    Хотел отправить письмо в Москву, а письмо еще не написано. Письмо же было... выгодами и духовно обанкротившейся, революционеры , считал Толстой , обладают убежденностью, верой, ... по 1901 г. в Дневнике и письмах Толстого нет ни одного упоминания о «Хаджи Мурате» ...

  • Толстой Путь жизни

    Рассказ >> Литература и русский язык

    Всех, то многих революционеров , революционеры уверены, что полезно... уровня подготовки. Дневниковые записи, письма Толстого этого времени, свидетельства мемуаристов дают...), итальянский политический деятель, революционер Маймонид Моисей (1135 1204), еврейский...


  • Астафьев В.П. Весёлый солдат

    Светлой и горькой памяти дочерей моих Лидии и Ирины.

    Боже! пусто и страшно становится в Твоем мире!

    Н. В. Гоголь

    Часть первая

    Солдат лечится

    Четырнадцатого сентября одна тысяча девятьсот сорок четвертого года я убил человека. Немца. Фашиста. На войне.

    Случилось это на восточном склоне Дуклинского перевала, в Польше. Наблюдательный пункт артиллерийского дивизиона, во взводе управления которого я, сменив по ранениям несколько военных профессий, воевал связистом переднего края, располагался на опушке довольно-таки дремучего и дикого для Европы соснового леса, стекавшего с большой горы к плешинкам малоуродных полей, на которых оставалась неубранной только картошка, свекла и, проломанная ветром, тряпично болтала жухлыми лохмотьями кукуруза с уже обломанными початками, местами черно и плешисто выгоревшая от зажигательных бомб и снарядов.

    Гора, подле которой мы стали, была так высока и крутоподъемна, что лес редел к вершине ее, под самым небом вершина была и вовсе голая, скалы напоминали нам, поскольку попали мы в древнюю страну, развалины старинного замка, к вымоинам и щелям которого там и сям прицепились корнями деревца и боязно, скрытно росли в тени и заветрии, заморенные, кривые, вроде бы всего - ветра, бурь и даже самих себя - боящиеся.

    Склон горы, спускаясь от гольцов, раскатившийся понизу громадными замшелыми каменьями, как бы сдавил оподолье горы, и по этому оподолью, цепляясь за камни и коренья, путаясь в глушине смородины, лещины и всякой древесной и травяной дури, выклюнувшись из камней ключом, бежала в овраг речка, и чем дальше она бежала, тем резвей, полноводней и говорливей становилась.

    За речкой, на ближнем поле, половина которого уже освобождена и зелено светилась отавой, покропленной повсюду капельками шишечек белого и розового клевера, в самой середине был сметан осевший и тронутый чернью на прогибе стог, из которого торчали две остро обрубленные жерди. Вторая половина поля была вся в почти уже пониклой картофельной ботве, где подсолнушкой, где ястребинкой взбодренная и по меже густо сорящими лохмами осота.

    Сделав крутой разворот к оврагу, что был справа от наблюдательного пункта, речка рушилась в глубину, в гущу дурмана, разросшегося и непролазно сплетенного в нем. Словно угорелая, речка с шумом вылетала из тьмы к полям, угодливо виляла меж холмов и устремлялась к деревне, что была за полем со стогом и холмом, на котором он высился и просыхал от ветров, его продуваемых.

    Деревушку за холмом нам было видно плохо - лишь несколько крыш, несколько деревьев, востренький шпиль костела да кладбище на дальнем конце селенья, все ту же речку, сделавшую еще одно колено и побежавшую, можно сказать, назад, к какому-то хмурому, по-сибирски темному хутору, тесом крытому, из толстых бревен рубленному, пристройками, амбарами и банями по задам и огородам обсыпанному. Там уже много чего сгорело и еще что-то вяло и сонно дымилось, наносило оттуда гарью и смолевым чадом.

    В хутор ночью вошла наша пехота, но сельцо впереди нас надо было еще отбивать, сколько там противника, чего он думает - воевать дальше или отходить подобру-поздорову, - никто пока не знал.

    Наши части окапывались под горой, по опушке леса, за речкой, метрах от нас в двухстах шевелилась на поле пехота и делала вид, что тоже окапывается, на самом же деле пехотинцы ходили в лес за сухими сучьями и варили на пылких костерках да жрали от пуза картошку. В деревянном хуторе еще утром в два голоса, до самого неба оглашая лес, взревели и с мучительным стоном умолкли свиньи. Пехотинцы выслали туда дозор и поживились свежатиной. Наши тоже хотели было отрядить на подмогу пехоте двух-трех человек - был тут у нас один с Житомирщины и говорил, что лучше его никто на свете соломой не осмолит хрюшку, только спортит. Но не выгорело.

    Обстановка была неясная. После того как по нашему наблюдательному пункту из села, из-за холма, довольно-таки густо и пристрелянно попужали разика два минометами и потом начали поливать из пулеметов, а когда пули, да еще разрывные, идут по лесу, ударяются в стволы, то это уж сдается за сплошной огонь и кошмар, обстановка сделалась не просто сложной, но и тревожной.

    У нас все сразу заработали дружнее, пошли в глубь земли быстрее, к пехоте побежал по склону поля офицер с пистолетом в руке и все костры с картошкой распинал, разок-другой привесил сапогом кому-то из подчиненных, заставляя заливать огни. До нас доносило: «Раздолбаи! Размундяи! Раз…», ну и тому подобное, привычное нашему брату, если он давно пребывает на поле брани.

    Мы подзакопались, подали конец связи пехоте, послали туда связиста с аппаратом. Он сообщил, что сплошь тут дядьки, стало быть, по западно-украинским селам подметенные вояки, что они, нажравшись картошек, спят кто где и командир роты весь испсиховался, зная, какое ненадежное у него войско, так мы чтоб были настороже и в боевой готовности.

    Крестик на костеле игрушечно мерцал, возникая из осеннего марева, сельцо обозначилось верхушками явственней, донесло от него петушиные крики, вышло в поле пестренькое стадо коров и смешанный, букашками по холмам рассыпавшийся табунчик овец и коз. За селом холмы, переходящие в горки, затем и в горы, далее - грузно залегший на земле и синей горбиной упершийся в размытое осенней жижей поднебесье тот самый перевал, который перевалить стремились русские войска еще в прошлую, в империалистическую, войну, целясь побыстрее попасть в Словакию, зайти противнику в бок и в тыл и с помощью ловкого маневра добыть поскорей по возможности бескровную победу. Но, положив на этих склонах, где мы сидели сейчас, около ста тысяч жизней, российские войска пошли искать удачи в другом месте.

    Стратегические соблазны, видимо, так живучи, военная мысль так косна и так неповоротлива, что вот и в эту, в «нашу» уже, войну новые наши генералы, но с теми же лампасами, что и у «старых» генералов, снова толклись возле Дуклинского перевала, стремясь перевалить его, попасть в Словакию и таким вот ловким, бескровным маневром отрезать гитлеровские войска от Балкан, вывести из войны Чехословакию и все Балканские страны, да и завершить поскорее всех изнурившую войну.

    Светлой и горькой

    памяти дочерей

    моих Лидии и Ирины.


    Боже! пусто и страшно становится в Твоем мире!

    Н. В. Гоголь.


    Часть первая. СОЛДАТ ЛЕЧИТСЯ

    Четырнадцатого сентября одна тысяча девятьсот сорок четвертого года я убил человека. Немца. Фашиста. На войне.

    Случилось это на восточном склоне Дуклинского перевала, в Польше. Наблюдательный пункт артиллерийского дивизиона, во взводе управления которого я, сменив по ранениям несколько военных профессий, воевал связистом переднего края, располагался на опушке довольно-таки дремучего и дикого для Европы соснового леса, стекавшего с большой горы к плешинкам малоуродных полей, на которых оставалась неубранной только картошка, свекла и, проломанная ветром, тряпично болтала жухлыми лохмотьями кукуруза с уже обломанными початками, местами черно и плешисто выгоревшая от зажигательных бомб и снарядов.

    Гора, подле которой мы стали, была так высока и крутоподъемна, что лес редел к вершине ее, под самым небом вершина была и вовсе голая, скалы напоминали нам, поскольку попали мы в древнюю страну, развалины старинного замка, к вымоинам и щелям которого там и сям прицепились корнями деревца и боязно, скрытно росли в тени и заветрии, заморенные, кривые, вроде бы всего – ветра, бурь и даже самих себя – боящиеся.

    Склон горы, спускаясь от гольцов, раскатившийся понизу громадными замшелыми каменьями, как бы сдавил оподолье горы, и по этому оподолью, цепляясь за камни и коренья, путаясь в глушине смородины, лещины и всякой древесной и травяной дури, выклюнувшись из камней ключом, бежала в овраг речка, и чем дальше она бежала, тем резвей, полноводней и говорливей становилась.

    За речкой, на ближнем поле, половина которого уже освобождена и зелено светилась отавой, покропленной повсюду капельками шишечек белого и розового клевера, в самой середине был сметан осевший и тронутый чернью на прогибе стог, из которого торчали две остро обрубленные жерди. Вторая половина поля была вся в почти уже пониклой картофельной ботве, где подсолнушкой, где ястребинкой взбодренная и по меже густо сорящими лохмами осота.

    Сделав крутой разворот к оврагу, что был справа от наблюдательного пункта, речка рушилась в глубину, в гущу дурмана, разросшегося и непролазно сплетенного в нем. Словно угорелая, речка с шумом вылетала из тьмы к полям, угодливо виляла меж холмов и устремлялась к деревне, что была за полем со стогом и холмом, на котором он высился и просыхал от ветров, его продуваемых.

    Деревушку за холмом нам было видно плохо – лишь несколько крыш, несколько деревьев, востренький шпиль костела да кладбище на дальнем конце селенья, все ту же речку, сделавшую еще одно колено и побежавшую, можно сказать, назад, к какому-то хмурому, по-сибирски темному хутору, тесом крытому, из толстых бревен рубленному, пристройками, амбарами и банями по задам и огородам обсыпанному. Там уже много чего сгорело и еще что-то вяло и сонно дымилось, наносило оттуда гарью и смолевым чадом.

    В хутор ночью вошла наша пехота, но сельцо впереди нас надо было еще отбивать, сколько там противника, чего он думает – воевать дальше или отходить подобру-поздорову, – никто пока не знал.

    Наши части окапывались под горой, по опушке леса, за речкой, метрах от нас в двухстах шевелилась на поле пехота и делала вид, что тоже окапывается, на самом же деле пехотинцы ходили в лес за сухими сучьями и варили на пылких костерках да жрали от пуза картошку. В деревянном хуторе еще утром в два голоса, до самого неба оглашая лес, взревели и с мучительным стоном умолкли свиньи. Пехотинцы выслали туда дозор и поживились свежатиной. Наши тоже хотели было отрядить на подмогу пехоте двух-трех человек – был тут у нас один с Житомирщины и говорил, что лучше его никто на свете соломой не осмолит хрюшку, только спортит. Но не выгорело.

    Обстановка была неясная. После того как по нашему наблюдательному пункту из села, из-за холма, довольно-таки густо и пристрелянно попужали разика два минометами и потом начали поливать из пулеметов, а когда пули, да еще разрывные, идут по лесу, ударяются в стволы, то это уж сдается за сплошной огонь и кошмар, обстановка сделалась не просто сложной, но и тревожной.

    У нас все сразу заработали дружнее, пошли в глубь земли быстрее, к пехоте побежал по склону поля офицер с пистолетом в руке и все костры с картошкой распинал, разок-другой привесил сапогом кому-то из подчиненных, заставляя заливать огни. До нас доносило: «Раздолбаи! Размундяи! Раз…», ну и тому подобное, привычное нашему брату, если он давно пребывает на поле брани.

    Астафьев В.П. Весёлый солдат

    Светлой и горькой памяти дочерей моих Лидии и Ирины.

    Боже! пусто и страшно становится в Твоем мире!

    Н. В. Гоголь

    Часть первая

    Солдат лечится

    Четырнадцатого сентября одна тысяча девятьсот сорок четвертого года я убил человека. Немца. Фашиста. На войне.

    Случилось это на восточном склоне Дуклинского перевала, в Польше. Наблюдательный пункт артиллерийского дивизиона, во взводе управления которого я, сменив по ранениям несколько военных профессий, воевал связистом переднего края, располагался на опушке довольно-таки дремучего и дикого для Европы соснового леса, стекавшего с большой горы к плешинкам малоуродных полей, на которых оставалась неубранной только картошка, свекла и, проломанная ветром, тряпично болтала жухлыми лохмотьями кукуруза с уже обломанными початками, местами черно и плешисто выгоревшая от зажигательных бомб и снарядов.

    Гора, подле которой мы стали, была так высока и крутоподъемна, что лес редел к вершине ее, под самым небом вершина была и вовсе голая, скалы напоминали нам, поскольку попали мы в древнюю страну, развалины старинного замка, к вымоинам и щелям которого там и сям прицепились корнями деревца и боязно, скрытно росли в тени и заветрии, заморенные, кривые, вроде бы всего - ветра, бурь и даже самих себя - боящиеся.

    Склон горы, спускаясь от гольцов, раскатившийся понизу громадными замшелыми каменьями, как бы сдавил оподолье горы, и по этому оподолью, цепляясь за камни и коренья, путаясь в глушине смородины, лещины и всякой древесной и травяной дури, выклюнувшись из камней ключом, бежала в овраг речка, и чем дальше она бежала, тем резвей, полноводней и говорливей становилась.

    За речкой, на ближнем поле, половина которого уже освобождена и зелено светилась отавой, покропленной повсюду капельками шишечек белого и розового клевера, в самой середине был сметан осевший и тронутый чернью на прогибе стог, из которого торчали две остро обрубленные жерди. Вторая половина поля была вся в почти уже пониклой картофельной ботве, где подсолнушкой, где ястребинкой взбодренная и по меже густо сорящими лохмами осота.

    Сделав крутой разворот к оврагу, что был справа от наблюдательного пункта, речка рушилась в глубину, в гущу дурмана, разросшегося и непролазно сплетенного в нем. Словно угорелая, речка с шумом вылетала из тьмы к полям, угодливо виляла меж холмов и устремлялась к деревне, что была за полем со стогом и холмом, на котором он высился и просыхал от ветров, его продуваемых.

    Деревушку за холмом нам было видно плохо - лишь несколько крыш, несколько деревьев, востренький шпиль костела да кладбище на дальнем конце селенья, все ту же речку, сделавшую еще одно колено и побежавшую, можно сказать, назад, к какому-то хмурому, по-сибирски темному хутору, тесом крытому, из толстых бревен рубленному, пристройками, амбарами и банями по задам и огородам обсыпанному. Там уже много чего сгорело и еще что-то вяло и сонно дымилось, наносило оттуда гарью и смолевым чадом.

    В хутор ночью вошла наша пехота, но сельцо впереди нас надо было еще отбивать, сколько там противника, чего он думает - воевать дальше или отходить подобру-поздорову, - никто пока не знал.

    Наши части окапывались под горой, по опушке леса, за речкой, метрах от нас в двухстах шевелилась на поле пехота и делала вид, что тоже окапывается, на самом же деле пехотинцы ходили в лес за сухими сучьями и варили на пылких костерках да жрали от пуза картошку. В деревянном хуторе еще утром в два голоса, до самого неба оглашая лес, взревели и с мучительным стоном умолкли свиньи. Пехотинцы выслали туда дозор и поживились свежатиной. Наши тоже хотели было отрядить на подмогу пехоте двух-трех человек - был тут у нас один с Житомирщины и говорил, что лучше его никто на свете соломой не осмолит хрюшку, только спортит. Но не выгорело.

    Обстановка была неясная. После того как по нашему наблюдательному пункту из села, из-за холма, довольно-таки густо и пристрелянно попужали разика два минометами и потом начали поливать из пулеметов, а когда пули, да еще разрывные, идут по лесу, ударяются в стволы, то это уж сдается за сплошной огонь и кошмар, обстановка сделалась не просто сложной, но и тревожной.

    У нас все сразу заработали дружнее, пошли в глубь земли быстрее, к пехоте побежал по склону поля офицер с пистолетом в руке и все костры с картошкой распинал, разок-другой привесил сапогом кому-то из подчиненных, заставляя заливать огни. До нас доносило: «Раздолбаи! Размундяи! Раз…», ну и тому подобное, привычное нашему брату, если он давно пребывает на поле брани.

    Мы подзакопались, подали конец связи пехоте, послали туда связиста с аппаратом. Он сообщил, что сплошь тут дядьки, стало быть, по западно-украинским селам подметенные вояки, что они, нажравшись картошек, спят кто где и командир роты весь испсиховался, зная, какое ненадежное у него войско, так мы чтоб были настороже и в боевой готовности.

    Крестик на костеле игрушечно мерцал, возникая из осеннего марева, сельцо обозначилось верхушками явственней, донесло от него петушиные крики, вышло в поле пестренькое стадо коров и смешанный, букашками по холмам рассыпавшийся табунчик овец и коз. За селом холмы, переходящие в горки, затем и в горы, далее - грузно залегший на земле и синей горбиной упершийся в размытое осенней жижей поднебесье тот самый перевал, который перевалить стремились русские войска еще в прошлую, в империалистическую, войну, целясь побыстрее попасть в Словакию, зайти противнику в бок и в тыл и с помощью ловкого маневра добыть поскорей по возможности бескровную победу. Но, положив на этих склонах, где мы сидели сейчас, около ста тысяч жизней, российские войска пошли искать удачи в другом месте.

    Стратегические соблазны, видимо, так живучи, военная мысль так косна и так неповоротлива, что вот и в эту, в «нашу» уже, войну новые наши генералы, но с теми же лампасами, что и у «старых» генералов, снова толклись возле Дуклинского перевала, стремясь перевалить его, попасть в Словакию и таким вот ловким, бескровным маневром отрезать гитлеровские войска от Балкан, вывести из войны Чехословакию и все Балканские страны, да и завершить поскорее всех изнурившую войну.

    Но немцы тоже имели свою задачу, и она с нашей не сходилась, она была обратного порядка: они не пускали нас на перевал, сопротивлялись умело и стойко. Вечером из сельца, лежащего за холмом, нас пугнули минометами. Мины рвались в деревах, поскольку ровики, щели и ходы сообщений не были перекрыты, сверху осыпало нас осколками - на нашем и других наблюдательных пунктах артиллеристы понесли потери, и немалые, по такому жиденькому, но, как оказалось, губительному огню. Ночью щели и ровики были подрыты в укос, в случае чего от осколков закатишься под укос - и сам тебе черт не брат, блиндажи перекрыты бревнами и землей, наблюдательные ячейки замаскированы. Припекло!

    Ночью впереди нас затеплилось несколько костерков, пришла сменная рота пехоты и занялась своим основным делом - варить картошку, но окопаться как следует рота не успела, и утром, только от сельца застреляли, затрещали, на холм с гомоном взбежали россыпью немцы, наших будто корова языком слизнула. Обожравшаяся картошкой пехота, побрякивая котелками, мешковато трусила в овраг, не раздражая врага ответным огнем. Какой-то кривоногий командиришко орал, палил из пистолета вверх и по драпающим пальнул несколько раз, потом догнал одного, другого бойца, хватал их за ворот шинели, то по одному, то двоих сразу валил наземь, пинал. Но, полежав немного, дождавшись, когда неистовый командир отвалит в сторону, солдаты бегли дальше или неумело, да шустро ползли в кусты, в овраг.

    Боевые эти вояки звались «западниками» - это по селам Западной Украины заскребли их, забрили, немножко подучили и пихнули на фронт.